Эш Амин
Как должны действовать городские планировщики в городском пространстве, которое каждый день формируют далекие силы и невидимые причинно-следственные связи, приводящие к непредсказуемым и неожиданным последствиям? Города превратились в расползающиеся сущности и множественные вселенные со сложной динамикой отношений, из-за чего их трудно картографировать, отслеживать и координировать. Всё сильнее они создаются и разрушаются благодаря этой динамике отношений, которая включает возвращение повторения, инерции, преемственности и неожиданные рывки, вызванные непредвиденными сочетаниями или пертурбациями, пронизывающими всё пространство сетей. Города целиком включены в глобальные процессы, над которыми имеют мало контроля, на них влияют разнородные транснациональные потоки, мировые и далекие изменения, решения, принятые в разных пространственных масштабах, а также движение виртуальных, символических и материальных вложений.
Будучи суммой воздействия сразу нескольких географий, которые их формируют, города всё больше бросают вызов основам планирования по территориальному принципу. Городские планировщики сталкиваются с двойной задачей: эффективного вмешательства в городскую систему, заточенную на новизну и неожиданность, а также попыток не потерять контроль в сетях связей и потоков со многими центрами власти и разной ее мощностью (De Landa 2006). Они сталкиваются с проблемой того, что им приходится действовать, находясь в шатком положении — во времена высоких общественных ожиданий перед лицом растущей непредсказуемости и рисков, связанных с быстро распространяющимися опасностями, такими как пандемии, глобальное потепление, экономическая нестабильность, масштабные переселения людей и транснациональные войны. Эта проблема вовсе не является характерной только для городского планирования. Она — симптом общего кризиса в поисках экспертизы, власти и контроля в мультиполярном и взаимосвязанном мире, не только подверженном риску, но и регулируемом своей собственной внутренней динамикой.
Например, в книге «Действие в мире неопределенности» Каллон и др. (2009) поднимают проблему ответа на главные опасности, вызванные развитием науки, которые, с одной стороны, нуждаются в специализированном знании и в решительных действиях, а с другой стороны, живут своей собственной жизнью и воспринимаются обществом иначе, чем экспертами и властями. Авторы анализируют сложную и вызывающую споры историю ответа во Франции на такие проблемы, как утилизация ядерных отходов, губчатая энцефалопатия (BSE) и мышечная дистрофия, которые традиционно решались государством келейно и в русле дирижизма, исходя из предположения, что эксперты и политики знают лучше. Каллон и др. критикуют такой подход, утверждая, что само общество должно восприниматься как субъект, обладающий знанием, и как заинтересованная сторона, что экспертиза всегда является лишь частичной и относительной, что интересы редко бывают нейтральными и беспристрастными, а риски — сложносоставны, изменчивы и непрограммируемы. Взамен они предлагают подход, основанный на науке и политике, для которого характерны публичное рассмотрение проблем, активное вовлечение заинтересованных сторон, распределенная ответственность, подключение экспертного и непрофессионального знания, работа в открытой, экспериментальной и демократической манере в мире неопределенности, а также внимательное отслеживание изменений по мере того, как они происходят.
В каком-то смысле глобализация риска и опасности сама по себе вынуждает изменять государственные практики, но в противоречивых направлениях. С одной стороны, столкнувшись с опасностью, допустим, непредвиденной террористической атаки, внезапной пандемии, катастрофических климатических происшествий или рыночного потрясения с незастрахованными потерями, государства начинают брать назад обещания об их предотвращении или об универсальной защите, вместо этого решая готовить общество жить в кризисной среде, мобилизовать все виды знания, экспертного и неэкспертного, наращивать сопротивляемость и гибкость и переопределять свою собственную роль: не избегать кризисов, а быть кризис-менеджерами и решать их. Логика готовности и распределенной ответственности заменяет логику предотвращения и централизованной власти (Dillon 2008). С другой стороны, государства оперативно ввели — и сделали постоянными — чрезвычайные меры, которые позволяют им односторонне вводить почти военную власть и судебную практику (Ophir 2007; Graham 2009; Amoore and de Goede 2008). Это изменение следует логике работы с неопределенностью с помощью неограниченной государственной власти, свободной от демократической подотчетности, в состоянии постоянной боевой готовности, готовой напасть еще до того, как она будет атакована, полагающейся на развитую инфраструктуру надзора, подчинение и контратаку. Шаги, предпринимаемые для того, чтобы задерживать, обыскивать и заключать в тюрьму подозреваемых, поддерживать убыточные рынки, строить защиту от наводнений, закрывать границы, вести войну со сбившимися с пути государствами, развертывать программы массовой вакцинации, — это всё акты уверенности и определенности, самоутверждение централизованной власти.
Таким образом, способ мысли, предложенный Каллоном и др., одновременно и отражается в современных государственных практиках, и противоречит им. Однако он находит большой отклик в теории городского планирования, которая, хотя и меньше интересуется вопросами риска и неопределенностью, давно работает с проблемой того, как лучше всего осуществлять демократическое вмешательство в разнородный, открытый и мультиполярный город. В последние годы теория планирования сместилась от «знающей» к «совещательной» традиции. Знающая традиция — выраженная в модернистских градостроительных проектах — стремится смотреть на город с привилегированной точки зрения, чувствовать пульс городской жизни, вмешиваться в нее, действуя через центральную власть, и выдвигать план хорошей жизни. Так, например, эта традиция занималась тем, что защищала города от катастроф, вытаскивала население из нужды и нищеты и перепроектировала городскую среду так, чтобы она отвечала целям модерности. Совещательная традиция, напротив, указывая на изменчивость и многогранность городов и высокомерие, и ошибки знающей традиции, предпочла работать через микропрактики в попытке проложить путь среди разных мнений, конфликтующих запросов и противоречивых изменений. Эта традиция считает, что знание ситуационно, проблемы сложны, результаты временны, а вмешательство — катализатор, а не решение; она определяет планирование как искусство медиации, прагматически прорабатывает противоречивые интересы и проблемы, делает вещи видимыми и вмешивается в динамику отношений ради выгоды местных сообществ.
Знающая традиция никуда не делась. Она сохраняется в непомерных амбициях стратегических городских планов, больших архитектурных проектов, ориентированной на дизайн городской реновации, крупных инфраструктурных проектов, зачистки трущоб, строительства новых мегагородов в таких странах, как Китай. В знающей традиции хватает влиятельных протагонистов — политических, профессиональных и корпоративных, — но концептуально совещательная традиция выходит на первый план благодаря идеям, разрабатываемым последние двадцать лет влиятельной группой теоретиков, таких как Джон Фридман, Джон Форестер, Леони Сандеркок, Петси Хили, Андраш Фалуди, Луиджи Мацца, Бент Флювбьерг, Джуди Иннес, Алессандро Балдуччи и Жан Хиллер. Эти теоретики выдвинули убедительную критику знающей традиции, показали сложность современного города, объяснили эпистемологию реляционного и ситуационного знания, сформулировали принципы и практики совещательного/прагматического планирования и вплотную работали с сообществами, активистами и лидерами над конкретными проектами и городскими планами. Они сформировали школу мысли с крепкими теоретическими и философскими основаниями и ясными принципами и практиками вмешательства.
Совещательное планирование обращается и к планировщикам: призывает их быть медиаторами, которые могут использовать непрофессиональное знание, обеспечивать соглашения, говорить за тех, кто лишен власти; решать значимые для всех вопросы, искать практические решения, работать с недочетами, неопределенностью и конститутивными разногласиями; переопределять стратегическое планирование — как формулирование «мотивирующих концепций» (Healey 2007) и диаграмм возможностей (Hillier 2007), а не как программу действий; принимать тот факт, что интервенции локальны, частичны и экспериментальны, а не тотальны, систематичны и определенны; и с осторожностью и скромностью вмешиваться в траектории, созданные демократическим и совещательным путем. В целом, соединение визионерских набросков и демократического обсуждения — вот подход, который должен применяться как к вопросам, касающимся непосредственных общественных интересов, так и к изменениям, лежащим далеко за горизонтом.
Хотя я и симпатизирую аргументам и предложениям совещательной традиции и считаю, что город, построенный на отношениях, требует переговорного подхода (Amin and Thrift 2002; Amin 2007), два аспекта такого взгляда кажутся мне проблематичными, учитывая неотложную потребность в решительных действиях в мире неопределенности, который порождает серьезные опасности и риски. Первый аспект связан с тем, кого считать заинтересованной стороной и медиатором в жизни города. Мой аргумент состоит в том, что совещательная традиция недооценивает вклад не-человеческих и не-сознательных агентов; этот пробел не только переоценивает потенциал дискуссий между людьми, но также ограничивает наше понимание того, как материальность городов — кирпич, камень, металл, провода, программное обеспечение и физическое пространство — регулирует неопределенность. Второй аспект связан со скептицизмом совещательной традиции в отношении экспертного мнения и плановых вмешательств, что поднимает важный вопрос о том, как эффективно отвечать на серьезные опасности и риски, не прибегая к авторитарным крайностям знающей традиции. Возможно ли уверенно и твердо действовать в городской среде, полной неопределенностей, без ущерба для вовлеченности всех заинтересованных сторон и привлечения разнородного знания? Эта статья по очереди раскроет две эти темы.
До настоящего времени совещательная традиция оставалась сугубо гуманистической. Ее подход к власти подразумевает расширение прав сообществ, формирование общественного голоса, посредничество между различными интересами и организацию агонистического участия заинтересованных сторон. Цель — в том, чтобы очеловечить город, вернув власть и контроль его гражданам и жителям, и гарантировать, что те, кто принимает решения, не вернутся к регламентированному, обезличенному и централизованному управлению городской жизнью. Предполагается, что весь спектр проблем городов, от гражданской обороны и управления уборкой мусора или движением транспорта до экономического планирования, культурного менеджмента, распределения жилья, будет подвергнут демократической ревизии, проанализирован с точки зрения последствий для человека и поставлен под контроль многочисленных городских сообществ.
Со всем этим сложно не согласиться не только потому, что это имеет смысл с точки зрения демократии, но также потому, что централизованное планирование нанесло большой урон тем, кто не имеет прав, власти и средств. Без него можно было бы избежать печального наследия городской монокультуры (подразумевающей только потребление, только производство, только зрелище и джентрификацию): разрастания, уничтожения общественных благ, социальной и пространственной маргинализации бедных или меньшинств, жесткого контролирования непохожих и инакомыслящих, изгнания мигрантов и бродяг. Вопрос, который я бы хотел поставить вместо этого: способен ли гуманистический совещательный подход прийти к своей цели и обоснована ли негласная предпосылка о том, что сознательные и осознанно принимающие решения человеческие акторы — внутри и вне города — и есть те, кто производит и разрушает городскую социальную жизнь? Этот вопрос касается самой сути определяющих факторов социальной жизни — включая человеческую рациональность, поведение и культуру — в городе. Мой довод заключается в том, что городская материальная культура, то есть переплетение людей и не-людей, которые составляют социальную практику и жизнь сообща, коренным образом влияет на городские возможности. Осознанно принимающие решения агенты образуют лишь небольшую часть городского сообщества, поддерживаемого и созданного «до-сознательной» и «транс-человеческой» средой, которая включает множество актантов и структурирующих ритмов.
Найджел Трифт и я (2002) показали, что города можно считать машинными сущностями, машинами порядка, повторения и инноваций (вызванных столкновениями элементов и тел), которые определяют городской опыт, включая то, что люди думают о себе, других и своем окружении. Городская среда — сцепление стали, бетона, природы, проводов, колес, цифровых кодов и людей, живущих в непосредственной близости ко всему этому, и это ритм соположений и ассоциаций — объединения в символических проекциях, культурных и институциональных практиках, нормах регулирования, физических потоках, технологических режимах, опыте ландшафта, программных системах, — которые протекают сквозь человеческий опыт. Машинные ритмы города, как я утверждаю, смешивают человеческие судьбы и судьбы города, делая людей субъектами особого типа со своим способом поведения и мировоззрением (по сравнению с людьми из других времен и пространств), сформированными их опытом проживания в городском пространстве и, самое главное, тем, как городское пространство живет в них, зафиксированное в этих ритмах. Такое материальное упорядочение городского существования ни в коей мере не ограничивается локальными факторами, но включает и другие данные — другой пространственной композиции и происхождения, которые составляют пространственно рассредоточенную сеть, где города являются узлами, регулируемыми с разных сторон (например, правительственными учреждениями, интернет-трафиком, метеорологическими системами, товаропроводящими цепями).
Конкретные детали такого упорядочения пока что не совсем понятны. Однако некоторые поведенческие импульсы в наше время, когда города переживают экстремальное глобальное воздействие и гибридизацию, могут включать адаптивность к разнообразной сенсорной, технологической и экологической информации, способность жить сразу в нескольких пространственно-временных континуумах пребывания, смыслов и сообществ, сосуществовать со значимыми другими, включающими в том числе и не-людей, а также требование принимать мир полностью явленным, со всеми рисками и возможностями, радостями и разочарованиями. Городские планировщики, включая совещательных, едва ли могут считаться теми, кто плохо знаком с материальной средой города. В конце концов, главное профессиональное требование к ним — управлять социальной жизнью через интервенции в городскую физическую, технологическую и природную среду (например, с помощью зонирования, инфраструктурных проектов, земельных и строительных планировочных решений, политики в отношении жилья, общественных пространств, экономики, городского ландшафта и архитектурных проектов). Я, напротив, утверждаю, что материальная среда часто считается внешним фактором, помогающим или влияющим на человеческую практику, но не являющимся при этом внутренним компонентом человеческого существования в городе, включенным в социальное сознательное и бессознательное (Amin and Thrift 2012).
Разница особенно видна в отношении к роли общественного пространства в городской гражданской культуре. Гуманистическое планирование (совещательное или какое-то другое) долго искало способы активизировать гражданское поведение через изменение условий человеческих взаимодействий в публичном пространстве. Как правило, диапазон принимаемых мер варьировался от создания условий для прогулок по городу на досуге и общения в открытых пространствах, например в парках, площадях, торговых центрах и маринах, до проектирования социального многообразия и взаимодействий в районах, жилых комплексах и школах. В недавние времена социальной фрагментации и раскола в городах была надежда на то, что такие проекты, как пешеходные улицы, ухоженные парки, мероприятия на открытом воздухе, общественные сады и смешанные жилищные схемы, могут помочь создать чувство обладания общими благами, гражданской ответственности и социального признания благодаря сочетанию совместного понимания важности общественных пространств и усиления контакта между людьми из разной социальной среды. Именно качество взаимодействия между незнакомыми людьми считается ключом к гражданскому становлению. Однако результаты на местах, как показывает большой архив исследований, посвященных общественным пространствам, оказались смешанными: в одних случаях — социальное безразличие или неприязнь к незнакомцам, в других — эгоизм и покорная толерантность, проблески признания — в третьих.
Однако я заинтересован не столько в объяснении такой разницы, сколько в том, чтобы задать вопрос, могут ли достижения (и разочарования) городской общественной культуры быть сведены к межчеловеческой динамике в городских общественных пространствах. В другом месте я утверждал, что, когда общественные места полны гражданской энергии и взаимного уважения, например, на оживленной улице, шумном рынке, мультикультурном фестивале, в популярной библиотеке, так происходит из-за до-сознательных практик жизни людей в этих пространствах, которые, скорее, переживаются как место взаимодействия с «ситуативным излишком», чем как место интеракций между дружелюбными и недружелюбными незнакомцами (Amin 2008). Мой аргумент состоит в том, что сама ситуация — характеризующаяся множеством тел и объектов, находящихся в близком контакте, множеством темпоральностей, фиксированностей и потоков, переплетенных вместе, множеством ритмов и повторений использования, множеством видимых и скрытых паттернов упорядочивания, одомашивания времени, ориентации и потоков, множеством рамок, создаваемых архитектурой, инфраструктурой и ландшафтом, — глубоко определяет человеческое поведение, включая баланс между гражданским и негражданским поведением и установками. Соответственно, практики признания общественных благ, интерес к другим или гражданская ответственность больше связаны с дисциплинами присутствия и регулирования во множественном пространстве и с каждодневным взаимодействием с упорядоченной множественностью (человеческой и нечеловеческой), чем до сих пор признавалось. Сами ритмы «случайной совместности» (Massey 2005) могут работать на производство социальных аффектов, таких как восприятие толпы как безопасной, разнообразия как не представляющего угрозу, общественных благ как пополняемых, индивидуальных притязаний как временных и частичных, публичного присутствия как пребывания скорее среди других, чем с ними.
В этом прочтении гражданской культуры на первый план выходит то, как люди связаны с материальной культурой общественного пространства, с ритмами данного ландшафта. И если этот аргумент что-то имеет под собой, то каковы его последствия для совещательного/гуманистического планирования? Я думаю, оно демонстрирует ограничения фокусирования на человеческом обсуждении и признании как основе городской гражданственности и возможности, лежащие за его рамками. Это заставляет нас обратить внимание на то, как, например, эстетика общественного пространства — надписи на билбордах, паблик-арт, символические проекции (например рекламные слоганы и политические манифесты), архитектурный стиль, ландшафтный дизайн и так далее — воздействует на публичную культуру. Многие сетуют, зачастую преувеличенно, что общественной культурой манипулируют капиталистические зрелища, поощряя консьюмеризм, материалистический эскапизм, бегство из настоящего, эгоизм и зависть. Но почему бы не рассмотреть возможность альтернативных проекций, которые работают на стороне гражданского уважения и сосуществования с различием и ради общего блага? Сюда могут включаться эксперименты с паблик-артом и театром, демонстрирующие крайности товарного фетишизма, или визуализации — на стенах зданий, через публичные перформансы — будничного мультикультурного города, общественных благ, приносящих пользу всем, и скрытой инфраструктуры, которая поддерживает коллективное благосостояние.
Скрытые инфраструктуры — то есть сложные технологии, которые регулируют общественное пространство, от транспортных систем до технологий наблюдения и сетевых кабелей, — играют центральную роль в формировании городской публичной культуры. Какие-то части инфраструктуры признаются, поэтому, например, гуманистическое планирование спешит осудить крайности городского наблюдения и контроля и стремится изменить баланс отношений между господством технологических и бюрократических систем и городским управлением путем широкого общественного обсуждения. Действительно, было бы странно в наше время винить эту озабоченность чрезмерным, неподконтрольным и часто ненужным общественным надзором и контролем, традиционно направленными против уязвимых и беззащитных. Тем не менее любопытно, что гуманистическое планирование не признает того, что «технологическое бессознательное» (Thrift 2005) влияет на городскую гражданскую культуру и в позитивном смысле: не дает ей застаиваться, обеспечивает быстрое восстановление после городских аварий или катастроф, делает общественные места безопасными и понятными, скрепляет сложную городскую систему, облегчает коммуникацию сквозь время и пространство, обеспечивает основы жизни и общественного существования и так далее. Эта молчаливая машинерия регуляции больше, чем всё перечисленное. Она также определяет общее понимание, что такое хорошо функционирующий и пригодный для жизни город, повседневные ожидания в отношении общественной жизни, возможности, предоставляемые данной городской средой, и не только. В большинстве случаев эти общественные ощущения скрыты и едва признаются, но во времена инфраструктурных коллапсов и угроз они выходят на первый план, так как последствия нарушения функционирования города становятся слишком заметны.
Совещательное планирование может многое сделать для общественной осведомленности об этом технологическом бессознательном, которое поддерживает социальное благополучие, городскую демократию и гражданскую культуру. Это два примера тех возможностей, что лежат за пределами канонов совещательного планирования, и только в одной сфере городской жизни. Без сомнений, есть и другие возможности, но суть ясна. Если отойти от идеи, что хороший город — это результат более близких связей между незнакомыми людьми, то для практического рассмотрения сразу откроются новые возможности, связанные с материальной культурой города.
Однако, если вернуться к проблеме действия в мире неопределенности, осознание города как ассамбляжа человеческих и нечеловеческих пересечений также заставляет признать пределы управления неопределенностью. Если «ситуативный излишек», город-сеть и коллективное городское подсознание сами по себе обладают актантностью, проектирование определенности — спущенное сверху или совещательное, с помощью людей или не-людей — делается неточным искусством. Городской ассамбляж производит свои собственные ритмы, правила и неожиданности. Его машинерия может, например, снизить или смягчить воздействие внешних шоков, возможно, даже рассеять воздействие непредвиденных сильных потрясений, таких как пандемия или природные катаклизмы. Этот механизм может «одомашнить» изменения, амортизировать шок, встроить новое в каждодневное. Он также может повлиять на эффективность планирования при чрезвычайных ситуациях и бедствиях: городская канализация и водостоки вдруг обнаружат свою агентность в ответ на риск затопления или глобальную пандемию, а плотность застройки и топография улиц — в противостоянии уличным боям с эффективным использованием цифровых технологий (Graham 2009). Подобным образом сеть узлов, линий и потоков, в которую встроены город и его части, сама по себе является формативной экологией, постоянно рождающей и повторения, и неожиданности из собственных многочисленных соединений и взаимодействий, включая непредвиденные чрезвычайные ситуации, такие как цифровое заражение или смог. То есть сама городская сеть — источник неопределенности в мире неопределенности.
В этих сложных условиях трансчеловеческого формирования, генеративной власти и повышенной экологической неопределенности достаточно ли городским планировщикам выступать в качестве слушающих медиаторов? Не требуют ли обстоятельства большего, например неотложности и авторитетности, которые идут вдоль волокна, а не наоборот, стратегических интервенций, извлекающих максимум из профессиональной экспертизы, или изменений материальной культуры, которые улучшают человеческое благосостояние? Или механизм города сам настолько силен и независим, что всё, что остается доступным для вмешательства планировщиков, — лишь микропространства, где препирательства между людьми всё еще имеют значение (например, школьный двор, мэрия, жилой комплекс, социальная инфраструктура)? Может ли быть так, что эпистемологический сдвиг от знающей традиции к совещательной произошел из-за непроизвольного признания пределов планирования?
Совещательные планировщики ни в коем случае не выступают против стратегического планирования (см. особенно Healey 2007), но они с подозрением относятся к комплексным, городским проектам, ориентирующимся на экспертизу. В них же, напротив, упор делается на мотивирующие концепции, сценарии и диаграммы возможностей, находящиеся под демократическим контролем. Стратегическая роль планировщика не в том, чтобы разработать план для внедрения, но в том, чтобы предложить видение, наметить альтернативы. Тем не менее меня интересует, не было ли что-то из знающей традиции утеряно при этом во всем остальном похвальном внимании к городской сложности и множественности: некоторая программная ясность в отношении общих целей и приоритетов городской жизни, все более необходимая в контексте радикальной неопределенности. Могут ли проектировщики предложить городскую программу, не притязая на тотальное видение, телеологическую полноту и системную уверенность, но дав ясный диагноз угроз, с которыми сталкивается город, коллективных проблем, которые надо решить, и целей, которые необходимо защищать, чтобы улучшить условия жизни в городе многих, а не лишь некоторых? Ставит ли упор совещательных планировщиков на процедуры принятия решений под сомнение необходимость понимать сущностные вопросы городских изменений и благосостояния?
Ирония в том, что американская прагматическая мысль начала двадцатого века, которая вдохновляла совещательное планирование в момент его становления в 1980-е годы и к которой оно не так давно снова обратилось за вдохновением (Healey 2009; см. также Bridge 2005), имела довольно четкое представление относительно основных целей зарождающейся демократии, переживавшей времена турбулентности и неопределенности. Критика Джеймсом, Пирсом и Дьюи логического позитивизма, структурирующих тотальностей и рационального планирования, теоретическое осмысление ими нелинейности, неопределенности и эмерджентности в сложных открытых системах, их приверженность радикальному плюрализму не помешали им предложить новую модель справедливой и демократической Америки. Принципиальное предпочтение, которое они отдавали политике внимания, то есть решение насущных вопросов дня и выявление скрытых социальных проблем и вреда, шло рука об руку с ясной и последовательной программой реформ. Кампании, запущенные прагматиками по проблеме, например, антимонопольного законодательства, реформе социального обеспечения, массовому образованию, борьбе с нищетой, юридической и институциональной защите прав, регулируемому капитализму, партиципаторной демократии, борьбе с корпорациями, городскому благосостоянию и этической ответственности, сосредотачивались на конкретных вопросах и в то же время были частью определенной модели будущего обещания. Это была модель капитализма, ориентированного на равенство и справедливость, парципаторного и регулируемого, постулируемого как четкая альтернатива социализму и корпоративному капитализму (Amin and Thrift 2012). Осознание неожиданной новизны плюралистического порядка, понимание демократии как множества становлений и принадлежностей, радикальной неопределенности в Америке, сталкивающейся с серьезными изменениями (из-за массовой миграции, урбанизации и капиталистической трансформации), не мешали при этом предложить целостное видение и программу практических реформ, которые должны были оперативно осуществляться самыми разными стредствами (от законодательства и правительства до общественной мобилизации и организованной оппозиции).
Во многих отношениях Америка начала двадцатого века сталкивалась с таким же миром неопределенности, что и мы сейчас, но, если прагматики смогли создавать манифесты на основе своих содержательных, процедурных и методологических идей, современные городские прагматики, кажется, утратили ясность понимания зол городской жизни и основ хорошей жизни в равноправном и справедливом городе. И если Healey (2007) и Hillier(2007) правы, когда просят планировщиков четко формулировать «мотивирующие концепции» и «сценарии возможностей», то как они должны выглядеть и в каком порядке приоритетов и срочности расставляться в предложениях? Не пора ли уравновесить прогресс, достигнутый совещательными планировщиками в вопросах процедур и практик, более основательной определенностью, характеризовавшей знающую традицию?
Если да, то первым шагом могла бы быть критическая оценка последствий для города — сущностных и политических — глобальных социальных трансформаций, которые, как считается, происходят сегодня: текучей современности (Bauman 2000), конца культуры мастерства (Sennett 2008), столкновения и пересечения территориальной и сетевой власти (Sassen 2006), появления общества риска (Beck 1992), урбанизации войны (Graham 2007), связи между мягким капитализмом, гетерархической организацией и распределенной властью (Thrift 2005; Stark 2009; Lazzarato 2004), финансиализации и цифровизации экономики (McKenzie 2006; Knorr Cetina and Bruegger 2002), расширения биополитики и соответствующих способов классификации и контроля людей (Rose 2007; Diken and Laustsen 2005), подъема гипериндивидуализма и новой мобилизации сообществ, основанной на этничности и религии (Connolly 2008; Žižek, 2008), столкновения между локальными, национальными и транснациональными способами управления и интересами (Slaughter 2004), угроз экологической и природохранной катастрофы. Эти изменения, лишь вскользь перечисленные здесь, говорят о глубоком изменении мира и его порядка и требуют нового анализа путей, с помощью которых перестраивается городская жизнь, и проблем социального объединения и равенства, связанных с этими изменениями. Это поможет определить проблемы и интересы, которые надо отстаивать, их неотложность и место в общем видении городского благосостояния.
Это является проблемой для всех городских акторов, не говоря уже о совещательных планировщиках. Но, принимая во внимание явный призыв со стороны некоторых совещательных планировщиков к визионерскому проектированию и сценариям, а также учитывая неопределенные последствия трансформаций, перечисленных выше, и предупреждения о растущих глобальных опасностях и рисках, упражнение, которое поможет сфокусировать внимание, — создание чрезвычайного городского плана. Если Каллон и другие правы в том, что современная неопределенность сопровождается потенциально радикальными последствиями, аудит городов «на предмет катастроф» поможет отточить осмысление их узявимостей — угроз для устойчивого коллективного благосостояния, — которыми необходимо будет заняться. Какие-то из них уже известны и включают постоянную приватизацию и фрагментацию городской публичной культуры, усиление социальной нетерпимости, бедности и незащищенности, зачаточное состояние, в котором находятся оценка рисков и процедуры управления в случаях бедствий, пассивную реакцию на изменения климата и разрушение экологии, повышенную уязвимость перед лицом экономической и финансовой глобализации, растущую нагрузку на инфраструктуру и милитаризацию (после 9/11), продолжающееся расползание городов, пространственную разъединенность и социальную поляризацию, тренд на городское управление, ориентированное на интересы элит и рост. Аудит этих уязвимостей, понятых и контекстуализованных с помощью адекватных теорий современных социальных трансформаций, сработает как призыв обратить внимание, требование своевременной реакции со стороны тех, кто обладает необходимыми полномочиями, возможность сделать эти темы публичными и мобилизовать публику.
Такие действия вернут планирование в центр программного урбанизма. При этом от планировщиков ожидается, что они будут использовать не только инструменты своей профессии для устранения выявленных уязвимостей и проблем, но и свои содержательные знания и идеи, чтобы помочь набросать форму нового дома на холме. Модернистское планирование — в худших случаях — зашло слишком далеко в своих попытках уточнить каждую деталь дома, путь на этот холм и ожидаемый тип жильцов. Тем самым оно подвергло себя риску разочарований и упреков в тщеславии, ложных обещаниях и авторитаризме. Я же имею здесь в виду совсем иной эскиз. Он преполагает ясность относительно ценностей и ожиданий города, работающего на благо всех жителей (людей и не-людей), так же как относительно этических установок такого урбанизма, объясняющего, каким образом предложения отвечают на современные глобальные опасности и риски (во всем их многообразии) и социальные трансформации (во всех их измерениях). Императив, таким образом, заключается в том, чтобы создать эскиз города, который способен обеспечить сопротивляемость нарастающим угрозам и нестабильности (насколько это возможно в системах с многоузловой и рассредоточенной властью), но так, чтобы не поставить под угрозу общественные блага и коллективное благосостояние, объясняя при этом, почему такой тип города ценен и необходим.
Программное действие в мире неопределенности и, можно добавить, транс-человеческом мире тем не менее не означает возвращения к логике линейной рациональности и интенциональности. Напротив, оно означает открытое признание того, что реализация ясных ценностей, целей и концепций — путь, сопряженный со случайностями, препятствиями и неожиданностями, и поэтому он нуждается в постоянном аудите, пересмотре и калибровке. Это требует культивирования экспертного мнения, упреждающих исследований, планирования с учетом случайности и открытости новым и неожиданным изменениям. Для этого потребуется определенный тип лидерства: непоколебимое в отношении общих целей, но открытое и непредвзятое в отношении методов и того, что подбрасывают случайность и происходящие изменения; знающее, когда нужно совместить экспертное мнение и совещательную демократию, а когда выбрать одно в ущерб другому; понимающее, что отношения между городским наследием, политическими намерениями и сетевой агентностью проходят через разные стадии — продолжительного развития, развития по спирали, скачками. Более всего оно требует понимания того, что делать с потенциалом материи, как городская среда и не-человеческое определяют человеческое поведение и интенциональность, как увязать, например, технологическое бессознательное, мир объектов, рукотворный и естественный ландшафт так, чтобы люди вели себя и чувствовали по-другому и чтобы остановить дрейф города в сторону опасности, разделения и разногласий.
Возвращаясь к вопросу, поставленному в начале статьи: выступать за изменения в намеченном выше направлении не означает преуменьшать ценность совещательного планирования или множественного знания в мире неопределенности. Напротив, это означает просить большего в контексте растущих опасностей и угроз (например, программной экспертизы и ясности целей) и меньшего в контексте нечеловеческой агентности (например, ограничения возможностей человеческой интенциональности). Реляционные планировщики могли бы с пользой для дела взять на себя ведущую роль в создании такого урбанизма, что способен найти свой путь среди неопределенности, опасности и риска, не ставя под угрозу коллективное благосостояние и безопасность, и в мобилизации для этой цели бессознательного, символического, эстетического, материального и интенционального.
В сфере урбанистики нет недостатка в чрезвычном планировании, но это вопрос, насколько открытость неизвестному, новому и неосвоенному сохраняется в попытках иметь дело с неопределенностью, которая почти всегда воспринимается как угроза. Риск, создаваемый управлением, основанным на изощренном сборе данных для прогнозов, симуляции стихийных бедствий, вездесущем и навязчивом надзоре и контроле, филигранных секретных операциях и культивировании общественного подозрения перед лицом опасностей, таких как пандемии, стихийные бедствия, экономические обвалы, технологические сбои, военные действия и атаки, заключается в том, что особые формы вмешательства — паразитирующие на страхе и тревожности, ставящие под угрозу демократию, легитимирующие авторитарное правление — становятся нормой (Ophir 2007). Чрезвычайное планирование становится причиной для того, чтобы приостановить действие гражданских свобод, принципов открытого общества, публичную подотчетность и доверие. Оно соскальзывает в чрезвычайное положение, позволяющее государству и прочим власть имущим бороться с неопределенностью способами, которые ликвидируют всё то, что в одностороннем порядке и — часто опосредованно — представляется чуждым или нежелательным.
Конечно, есть опасность в том, чтобы проводить параллели между приостановлением демократических процедур, с одной стороны, в мерах против пандемии или природных и экономических катастроф, которые требуют быстрого и эффективного ответа, и, с другой стороны, в мерах против угрозы терроризма, войны или мятежа, когда прямой или побочный урон причиняется гражданами и иностранцами, чью вину только предстоит доказать. Суть сравнения, однако, в том, чтобы отметить, что, как только чрезвычайное положение становится легитимным, может возобладать одно-единственное отношение к неопределенности, такое, которое при столкновении с предполагаемой опасностью считает разумным — в процессе борьбы с предпоалагемой угрозой — отменять надлежащую правовую процедуру или душить критику, оправдывать чрезвычайным планированием жесткие меры и последствия, назначать виноватых или присваивать победу, мало заботясь о точности.
Найдется ли здесь место городским планировщикам, чтобы помочь разработать альтернативный подход, который отвечает на неопределенность быстро и эффективно, не компрометируя приниципы универсального обязательства, публичной подотчетности и взвешенного ответа? Это потребует привлечения независимой экспертизы к оценке предстоящих угроз и уязвимостей, использования ее для выявления опасностей решений, предлагаемых чрезвычайным положением, соединения ее с этосом отвращения к риску, основанным на предупреждении, предостережении и минимизации ущерба, и создания динамики для такого ответа на неопределенность, который полагается на распределенную сопротивляемость и стойкость, а не на истерию и подозрительность.
Такой подход ближе подберется к причинам опасностей и ущерба, делая всё, чтобы устранить их или, если это невозможно, выстроить сопротивление без репрессивной перегрузки. Он будет — через город и не только — инвестировать во всеобщее благосостояние, мультикультурное понимание, эффективное и инклюзивное технологическое бессознательное, надежду на открытое общество, активную публичную культуру и сильное чувство общих благ, в безопасность для слабых, уязвимых и незащищенных, широкую регуляцию риска, дисциплинарные меры в сочетании с принципами справедливого и честного воздаяния, крепкие системы мониторинга и снижения рисков и распределенную сопротивляемость. Такой подход поймет, что отслеживание рисков и опасностей требует широкой мобилизации, в том числе в областях, которые еще только предстоит открыть в качестве ключевых для городской безопасности и благосостояния в эпоху неопределенности. Он примет тот факт, что действие в турбулентной среде с целью сохранения открытого и инклюзивного города — вопрос частично построения человеческого равенства и солидарности, а частично — привлечения для этой цели нечеловеческой инфраструктуры.
Amin, A. Collective culture and urban public space // City. 2008. Vol. 2, no. 1. P. 5–24.
Amin, A. Rethinking the urban social // City. 2007. Vol. 11, no. 1. P. 100–114.
Amin, A.; Thrift, N. Cities: Re-imagining the Urban. Cambridge: Polity Press, 2002.
Amin, A.; Thrift, N. Political Openings: Recovering Left Political Will. Durham, NC: Duke University Press, 2012.
Amoore, L.; De Goede, M. Risk and the War on Terror. London: Routledge, 2008.
Bauman, Z. Liquid Modernity. Cambridge: Polity Press, 2000.
Beck, U. Risk Society: Towards a New Modernity. London: Sage, 1992. Bridge, G. Reason inthe City of Difference. London: Routledge, 2005.
Callon, M.; Lascoumes, P.; Barthe, Y. Acting in an Uncertain World. Cambridge, MA: MIT Press, 2009.
Connolly, W. Capitalism and Christianity, American Style. Durham, NC: Duke University Press, 2008.
De Landa, M. A New Philosophy of Society. London: Continuum, 2006.
Diken, B.; Laustsen, C. The Culture of Exception: Sociology Facing the Camp. London: Routledge, 2005.
Dillon, M. Underwriting security // Security Dialogue. 2008. Vol. 39, no. 2–4. P. 309–332.
Graham, S. Cities Under Siege: The New Military Urbanism. London: Verso, 2009.
Graham, S. War and the city // New Left Review. 2007. Vol. 44. P. 121–132.
Healey, P. The pragmatic tradition in planning thought // Journal of Planning Education and Research. 2009. Vol. 28, no. 3. P. 277–292.
Healey, P. Urban Complexity and Spatial Strategies. London: Routledge, 2007.
Hillier, J. Stretching Beyond the Horizon. Aldershot: Ashgate, 2007.
Knorr Cetina, K.; Bruegger, U. Global microstructures: the virtual societies of financial markets // American Journal ofSociology. 2002. Vol. 107, no. 4. P. 905–995.
Lazzarato, M. Les révolutions de capitalisme. Paris: Les Empêcheurs de Penser en Rond, 2004.
MacKenzie, D. An Engine, not a Camera: How Financial Models Shape Markets. Cambridge, MA: MIT Press, 2006.
Massey, D. For Space. London: Sage, 2005.
Ophir, A. The two-state solution: providence and catastrophe // Journal of Homeland Security and EmergencyManagement. 2007. Vol. 4, no. 1. P. 1–44.
Rose, N. The Politics of Life Itself. Princeton, NJ: Princeton University Press, 2007.
Sassen, S. Territory, Authority, Rights. Princeton, NJ: Princeton University Press, 2006. Sennett, R. TheCraftsman. London: Allen Lane, 2008.
Slaughter, A.-M. A New World Order. Princeton, NJ: Princeton University Press, 2004.
Stark, D. The Sense of Dissonance: Accounts of Worth in Economic Life. Princeton, NJ: Princeton UniversityPress, 2009.
Thrift, N. Knowing Capitalism. London: Sage, 2005.
Žižek, S. Violence. London: Profile Books, 2008.
Источник: The New Blackwell Companion to the City (2011)